3d 6 arrow-left arrow-right arrow attach attention balloon-active balloon-hover balloon booking car chain close-thin close contacts-fail contacts-success credit-cart edit ellipsis email exit eye-open facebook full-screen google_oauth instagram list-alt login mailru mobile-phone more odnoklassniki phone point settings skype twitter viber vkontakte yandex_oauth
a a a a a a a

«Русская жизнь в современных условиях — антикультурна»

6 августа 2014 1596 1

Текст: Андрей Диченко


Книги российской писательницы Софьи Купряшиной — это яркий пример постсоветского нонконформизма, обладающего изящным слогом и узнаваемой авторской стилистикой. В интервью 
нашему порталу Софья рассказала о гранях ее жизни и творчества, о том, каким был ее путь в современную литературу и как составлялись ее книги, а также почему на данный момент эмоциональное выгорание — привычное состояние автора.


  СПРАВКА:
«Софья Купряшина (Хохлова)
Родилась в 1968 году в Москве. В 1995 году закончила Литературный институт имени А. М. Горького по специальности проза, семинар Андрея Битова.
Начала печататься в 1991 году в журналах «Соло», «Странник», «Glas» (на английском языке), «День и ночь», «Русская ривьера» и других. Переводилась на английский и болгарский языки. Выпустила три книги: «Счастье» (2002); «Царица поездов» (2006), вошла в шорт-лист премии им. Андрея Белого; «Видоискательница» (2012), вошла в шорт-лист премии «Национальный бестселлер». Принимала участие в сборниках: «Грехи наши» (2013), «CHAS REM. Эти лихие 90-е» (2013), «Здравствуйте, Доктор! Записки пациентов» (2014)


— Несмотря на некоторую ироничность и легкость всех ваших текстов, в них ощущается драматическая лирика и чрезмерная реальность. Вы вообще воспринимаете ваше творчество всерьез?

— Я вообще не люблю говорить пафосно, особенно про «мое творчество», но тут, наверное, придется в силу формулировки вопроса. Моя жизнь и творчество — это единое целое. Даже, пожалуй, так: творчество заменило собой жизнь, иногда полностью, иногда частично.

— А свою жизнь всерьез воспринимаете?

— А вот жизнь заменить собой творчество не смогла. Тут очень сложный замес, пластилиновый, с позволения сказать, сплав. Но чем меньше жизни, тем меньше творчества. Такой парадокс. Очень много условий должно совпасть, чтобы опыт получился. Это в химии. Так и здесь. У меня были рыдания на тему «Я не хочу писать, я хочу жить», но как только наверху меня услышали, как мне кажется, все стало еще хуже.
Александр Блок ничего не писал последние пять лет. Когда его спрашивали: почему вы не пишете? Он отвечал: звуки исчезли. Вот это самое страшное. То, что жизнь черт-те какая, я привыкла.

— Одна из ваших последних книг «Видоискательница» вышла после перерыва в 6 лет. Во время ваших длительных перерывов по нескольку лет, чем вы обычно занимаетесь из творческих дел?

— «Видоискательница» — третья книга, составленная из отдельных рассказов и фрагментов первых двух книг, практически. Там все тексты 20–15-летней давности. Моя производительность и умелость резко сократились уже давно, честно говоря.
Первую книгу, «Счастье», я собрала к 33 годам, по итогам 15 лет «деятельности». Собрать и издать ее мне предложил и помог Виктор Ерофеев, за что ему низкий пожизненный поклон. С публикациями у меня всегда складывалось неважно из-за специфики текстов и характера.

Вторую книгу предложил мне издать он же, в том же издательстве. Причем по условиям издателей это должен был быть роман, потому что рассказы «уже не в тренде». Я начала лихорадочно шарить по сусекам останки и ошметки от самолучше-ударной первой книги и намела там муки и обрези на кривоватый землистый колобок-роман-пельмень, вязкий такой, военный и страшно путаный, потому что романы — это вообще не мое. У меня там где-то затесалось в остатках памяти «Воительница малых форм». Это, типа, я.

Материал надо было «гнать к сроку», чтобы получить скромное вознаграждение, потом все это лежало года 3, не знаю, почему. Я слезно просила дать мне поработать еще, привести все это к какому-то знаменателю, но говорили, что нельзя, нету денег. К слову, я денег не просила, я просила поправить роман. Потом вдруг дали две недели на редактуру и редактора в придачу. Он ничего не понял и внес еще большую путаницу в и без того шаткую структуру «романа» (потому что это не роман, конечно). Потом выяснилось, что им не хватает объема, и туда тоже вошли тексты из первой книги (для толщины, что называется) и большая часть стихов. Что, право же, неплохо. Так что никаких претензий. Только много опечаток и полная неразбериха в оглавлении. А в остальном — прекрасная маркиза.

— И все же, в свободное от текстов время чем обычно наполнены будни?

— В свободное от писания время я пыталась работать, жить, любить — и все как-то не ахти. В общем, сбор материала и поиски вдох- и выдохновения. За эти шесть лет — между второй и третьей книжкой — я написала совсем мало, текстов 15 (малой формы) и еще меньше стихов. Так что «длительная передышка» — обычная вещь. Я пишу мало, медленно, могу дописать рассказ через год-другой.

— Каким был Литинститут в Москве, когда вы пришли учиться?

— В Литинститут я попала случайно, потому что влюбилась в Андрея Битова без памяти. Он уже год вел там семинар. Я попросила его написать мне рекомендацию в Литинститут, так как ему понравились мои «Курсы Битова» (полностью нигде не печатались; это такой достаточно неровный текст, написанный в соавторстве с Андреем Кавадеевым). Андрей Битов написал мне рекомендацию, и я проскочила в Литинститут дуриком, завалив историю совершенно. Рекомендация хранила меня как охранная грамота, я получила по истории четыре и поступила на заочный, будучи «блатной» и глубоко беременной. После первой сессии родила. И стало совсем не до чего.

— Какие люди вас впечатляли в то время и как интересны сейчас?

— Народ на заочном был разный, преимущественно иногородний, наивный и простоватый. Близко я ни с кем не сходилась, не было ни возможности, ни желания. Мы виделись два раза в год на сессиях.
Другое дело очники. На семинар-то я старалась ходить каждую неделю, чтобы видеть и слышать предмет своего обожания. Но предмет сам был не прочь погулять и отлынить. Очники — столичные штучки и заграничные нацмены — за свою тоже меня не держали. Вот все эти, знаете ли, шляпки-вуальки, кольца-перстни, выгибоны… Подошла как-то к двоим девкам — как Гадкий Утенок к истеблишменту скотного двора, типа, вы здесь учитесь? Я тоже — давайте дружить. Как они напузырились, как зашипели — не наша, гадкая. Я всегда хотела дружить. Впоследствии выяснилось, что они бездарны. Одна — дочь известного писателя, на которой Бог решил отдохнуть, вторая — просто с немецкой фамилией, с фамилией-городом. Это так благородно. Так я поняла, что количество выгибонов обратно пропорционально количеству таланта. Потом, правда, забрела один раз эта сладкая парочка к нам на семинар, когда я читала — и прониклась эдак… И так это по-человечески даже подошла ко мне поговорить и порасспросить. Но я-то все помню. Я не злопамятная, просто… Общения не вышло, потому что дорого яичко ко Христову Дню.

— Все годы учебы стали чем-то сплошным?

— В последний год я не выдержала, сорвалась на общажные пьянки, а там уже было все. Испортила себе этим диплом. А так я очень старалась учиться, были прекрасные преподаватели, прекрасные лекции, вольнослушателем можно было прийти на любую. У меня про Литинститут много написано, в ироническом ключе и неприличного, и там много кому досталось — уж такое у меня устройство. Но за эти пять лет спасибо ему и всем, кто в нем был. Андрею Георгиевичу Битову тоже нижайшее и вечное спасибо, он мой учитель и благодетель.

Интересны мне были все, кто годился, как материал. Сейчас меня мало кто и что интересует. С простыми людьми — просто и скучно, со сложными — сложно и скучно. Вот и вся разница. Перенасыщенность литинститутского времени и прочие изгибы биографии сделали меня почти равнодушной. В психиатрии это называется эмоциональным выгоранием, кажется.

— Что такое русский постмодернизм в вашем понимании?

— Я вообще против всяческих литературных дефиниций. Литература бывает талантливая и неталантливая, все остальное — для пропитания литературо(в)едов и культурологов. Но раз мы играем в эту игру, скажу следующее. Постмодернизм был не русский, а советский и представлял собой издевательство над неталантливой советской литературой, ее штампами и клише. Но СССР уже нет четверть века. Единственное спасение постмодерниста — выйти за рамки постмодернизма, чтобы не умереть как творческой единице. Но, повторяю, все определения очень условны и сужают представление о литературе, ибо определить — значит сузить.

— Нет ли ощущения, что русская жизнь в современных условиях это уже контркультура? Почему на сегодняшний день в кругу читающих интеллектуалов пользуется спросом именно эта, скажем так, стилистика?

— Русская жизнь в современных условиях антикультурна. И если имеется в виду моя стилистика и контркультура как культурологический термин, то первая «пользуется спросом» в кругу читающих интеллектуалов именно потому, что в ней есть остатки культуры, или контркультуры, — как угодно, но связанной с литературной интеллектуальной традицией.

— Расскажите про ваше советское детство. Каким оно было?

— Ну такое обычное советское детство. Чем дальше от него — тем оно милее. Мы были не богатые и не бедные — средний класс, крепкой руки интеллигенты: детство с ежегодным югом, Домом творчества кого-либо, с нормальным питанием, с нотациями, гиперопекой и «террором любовью», если вспомнить Викторию Токареву. Вот как-то совершенно игнорировалась одежда, мода на нее, погоня за ней. До того, как бабушка заболела, и ее болезнь начала стремительно прогрессировать (мне было тогда 3 года), у нас было много всего заграничного — она ездила, привозила. От нее же — двухкомнатный кооператив, потом однокомнатный. Тогда с этим было просто: если ты член творческого союза — вынь да положь дополнительных 20 квадратных метров на кабинет. Не за бесплатно, конечно. Работать она умела и любила. Библиотека — три тысячи книг. Мужчин в доме не было: мы были три амазонки: бабушка-дочь-мать. Пели гимн: «А мы королевы!». Читала я мало, за что меня стыдили. От этого я читала еще меньше. В общем, в книжках про это есть. Полубогема, как бы.

— От огромной библиотеки в вашем доме и пошла любовь к литературе?

— Вкус к книгам я почувствовала позже, лет в 18, не без влияния своего любимого человека. Он познакомил меня с «запретной литературой», рассказал про сталинизм… Я только обалдевала периодически. А тут и гласность, и все дела… Приближаться к чтению начала лет в 14, в переходном возрасте, по мере удаления от родных. Когда мне было 17 лет, бабушка умерла, а мама вышла замуж, как в фильме. Я поняла вдруг, что я одна на этом свете, и начала писать, чтобы защититься, читать и писать… Это была форма защиты, видимо. Потом очень хотелось, чтобы любимый прочел и похвалил. Он был такой знатный книгочей — гуманитарий не по профессии, но по сути. Он открыл мне мир литературы. Сначала я видела этот мир его глазами, потом своими.

— Образ жизни человека из советской интеллигентной семьи способствовал творчеству?

— Я была заточена под советский образ жизни генетически. Начинала «строить карьеру» по советскому образцу, и только на рубеже 2000-х поняла, что СССР больше нет. На XXI век с его технологическими и коммуникационными антраша взираю с ужасом, как какой-нибудь «замороженный» де Фюнес с набриолиненными усами взирал на 60-е годы прошлого века. Социализация осталась где-то там, за горизонтом.

Все мое советское ношу с собой, лелею, сокрушаюсь, сравниваю. Живу с головой, повернутой в СССР. Лет пять назад написался такой стишок:

Я так хочу попасть к себе домой.
То нет ключа, то адрес не припомню.
Но знаю, что в одной из дальних комнат
Сочится свет из-под двери складной.
А ты сидишь, не зажигая свет,
И слышишь звук упавшего бокала.
Попало мало — или не попало —
Но завтра все же будет педсовет.
И это все? И я туда хочу?
Сменить одну пластинку на другую?
Залезть все в ту же режущую сбрую?
Бить по тому же сдутому мячу?
Но из руин семейного бедлама,
Полив на подоконнике цветы,
Ко мне выходит молодая мама,
Меняя очертанья темноты.
И произносит: «Спи, детеныш мой».
Я так хочу попасть к себе домой.

— Почему название вашей первой книги — «Счастье», а точнее, откуда истоки таких метафор?

— Первую книгу я хотела назвать «Город Хиопс», но мне не дали издатели. Сказали, что «Счастье» (так назывался один из рассказов) по коммерческим соображениям будет лучше продаваться. Не знаю, насколько это было оправдано. Тираж не продан до сих пор, насколько я понимаю. А может, были допечатки, о которых меня не информировали. Поэтому свою четвертую книгу я назвала именно «Город Хиопс».

И никаких метафор, только бизнес.



— Можете ли назвать себя агрессивным человеком и на что вы готовы пойти ради идеи?

— По настроению. Ради идеи не готова никуда пойти.

— Что никогда не поддержите?

— Никогда не поддержу фашизм, травлю стаей кого бы то ни было, дурацкие веяния и петиции.

— Над какими текстами сейчас работаете и чего ждать от вас после выхода «Видоискательницы»?

— После «Видоискательницы» от меня можно ждать чего угодно. Только что закончила четвертую книжку «Город Хиопс», как было сказано выше. Туда вошли новые вещи и немножко старенького, в том числе одноименный текст, читать который сейчас страшно. Она ждет своего издателя. Ждет своего издателя также и книга стихов, которые пишу 30 лет уже, наверное. Поскольку к стихам сейчас отношение подозрительно-настороженное и вежливо-отказное, хочу заметить, что это, в большинстве своем, не традиционные стихи, стихопроза, скорее. Все та же жанровая приблизительность. Мечтаю уже давно увидеть книгу со своими иллюстрациями, коих тоже накопилось немало. Большая часть из них представлена в Facebook. Хотя не рисую уже давно. Кстати, обложка «Видоискательницы» — это фрагмент моей инсталляции «Ночной звонок». Планов — громадье, в смысле доиздать лежалое и приступить к новой нетленке.

— В книге «Здравствуйте доктор: записки пациентов» у вас вышел отличный рассказ про трэшевые больничные будни. Не кажется ли вам больничная система бывшего СССР чем-то экзистенциальным?

— Видите ли, я далека от глобальных обобщений. Это просто частные истории «одной маленькой психиатрической больницы», отчасти фантастические. СССР был очень разный, больничные системы — тоже, и я бы не сказала, чтобы что-то кардинально изменилось сейчас. То есть могут угробить человека за деньги и по знакомству, а могут вылечить бесплатно и качественно. Как карта ляжет. Но лучше туда не попадать.

— Если весь мир сошел с ума, то жизнь каждого — это больничная палата?

— «Весь мир сошел с ума» — старо, как мир. Впрочем, он вовлечен сейчас в бОльший, чем обычно, хаос, и все намекают на Третью мировую. Разумные доводы мало кто слышит, и в этом смысле можно говорить о массовом помешательстве. Особенно компьютерные технологии этому способствуют, как мне кажется. Гаджеты, виджены, прокрутинги.

Вот идет по ночной Москве девушка с айфоном. Он освещает ей путь. Разве девушка должна ходить по ночам с айфоном? Она должна ходить с парнем, цветком, воздушным шариком, с банкой светляков, на худой конец. Люди перестали видеть, что творится вокруг. Они перестали смотреть в небо. Уперлись в компы, планшеты, айфоны. Так проходит жизнь — за мелкими разговорами в чате.

1 /

— Что вы ощущаете, когда вас называют одним из лучших писателей российской новой волны?

— Я очень смущаюсь, краснею и не знаю, что сказать. Шаркаю ножкой, кланяюсь и благодарю. Вообще это как бы не про меня, у меня в паспорте другая фамилия. Противоречивые чувства, двумя словами. С одной стороны — угробила жизнь на литературу. Это плохо. С другой — получила признание. Это хорошо. С третьей стороны — оно пришло слишком поздно. Я уже не могу воспользоваться его плодами по ряду причин. Все лучшее, что я написала, написано четверть века назад, плюс-минус пятилетка. Моя «новая волна» давно уже схлынула. В 17 лет я написала такую провидческую зарисовочку — по памяти уже не восстановить, но что-то вроде …и когда выйдет, наконец, ее книга, она этого уже не поймет, и сквозь прутья психбольничных решеток будет кусать ее зубами, мычать и гукать, прыгать и рвать, понимая маленьким краешком сознания, что ее погубило… Как-то так, я сейчас издеваюсь, конечно, там было лучше, просто не помню, но смысл такой.

Пораньше бы — когда были силы, не было таких зависимостей и патологий и еще была в социуме одной ногой — и поездить, и повстречаться бы, и пообщаться, жить насыщенно — нет. Я сама себя заперла этим творчеством, или кто-то меня запер — хотя ясно, кто. Да и могло ли быть по-другому? Время платить по счетам за безрассудство, смелость, за талант бездной болезней. Так что я не писатель новой волны — я писатель конца 80-х – середины 90-х. А вообще грех жаловаться, лучше поздно, чем никогда. Признание при жизни — уже большая неожиданность и удача. И надо как-то соответствовать.

— Вообще, есть ли будущее у молодой поросли пишущих людей, как в стенах Литинститута, так и за его пределами?

— Будущее у молодой поросли есть всегда, как в стенах Литинститута, так и за его пределами, если много не пить и не выбрасываться из окон. Нет, серьезно. Я поразилась, сколько у нас молодых и талантливых 30-летних, 20-летних. Удачи им, сил и терпения. Я уверена, что у них все получится.

«Пасквалино же, столяр, старик с головою, отлитой из серебра, и лицом, точно с древней римской монеты, мудрый и всеми почитаемый Пасквалино говорит свое:
— Дети будут лучше нас, и жить им будет лучше!
Очень многие верят ему».

(М. Горький, основатель Литинститута, рассказ «Пепе»)

Но научить писать нельзя, с этим надо родиться, и полюбить это дело больше жизни.

Другие материалы рубрики читайте здесь


Фото взяты из личного архива.

Трансгрессивная проза От рукописи к книге